Неточные совпадения
Тогдашний род учения страшно расходился с образом
жизни: эти схоластические, грамматические, риторические и логические тонкости решительно не прикасались к времени, никогда не применялись и не повторялись в
жизни.
Они были порождение
тогдашнего грубого, свирепого века, когда человек вел еще кровавую
жизнь одних воинских подвигов и закалился в ней душою, не чуя человечества.
Страшна и неверна была
жизнь тогдашнего человека; опасно было ему выйти за порог дома: его, того гляди, запорет зверь, зарежет разбойник, отнимет у него все злой татарин, или пропадет человек без вести, без всяких следов.
Кроме того, во время родов жены с ним случилось необыкновенное для него событие. Он, неверующий, стал молиться и в ту минуту, как молился, верил. Но прошла эта минута, и он не мог дать этому
тогдашнему настроению никакого места в своей
жизни.
Но была ли это вполне
тогдашняя беседа, или он присовокупил к ней в записке своей и из прежних бесед с учителем своим, этого уже я не могу решить, к тому же вся речь старца в записке этой ведется как бы беспрерывно, словно как бы он излагал
жизнь свою в виде повести, обращаясь к друзьям своим, тогда как, без сомнения, по последовавшим рассказам, на деле происходило несколько иначе, ибо велась беседа в тот вечер общая, и хотя гости хозяина своего мало перебивали, но все же говорили и от себя, вмешиваясь в разговор, может быть, даже и от себя поведали и рассказали что-либо, к тому же и беспрерывности такой в повествовании сем быть не могло, ибо старец иногда задыхался, терял голос и даже ложился отдохнуть на постель свою, хотя и не засыпал, а гости не покидали мест своих.
— Как же это нет-с? Следовало, напротив, за такие мои
тогдашние слова вам, сыну родителя вашего, меня первым делом в часть представить и выдрать-с… по крайности по мордасам тут же на месте отколотить, а вы, помилуйте-с, напротив, нимало не рассердимшись, тотчас дружелюбно исполняете в точности по моему весьма глупому слову-с и едете, что было вовсе нелепо-с, ибо вам следовало оставаться, чтобы хранить
жизнь родителя… Как же мне было не заключить?
Там был записан старый эпизод, когда он только что расцветал, сближался с
жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием чувства, которым жил, не зная тогда еще, зачем, — может быть, с сентиментальной целью посвятить эти листки памяти своей
тогдашней подруги или оставить для себя заметку и воспоминание в старости о молодой своей любви, а может быть, у него уже тогда бродила мысль о романе, о котором он говорил Аянову, и мелькал сюжет для трогательной повести из собственной
жизни.
Общие вопросы, гражданская экзальтация — спасали нас; и не только они, но сильно развитой научный и художественный интерес. Они, как зажженная бумага, выжигали сальные пятна. У меня сохранилось несколько писем Огарева того времени; о
тогдашнем грундтоне [основном тоне (от нем. Grundton).] нашей
жизни можно легко по ним судить. В 1833 году, июня 7, Огарев, например, мне пишет...
Самое появление кружков, о которых идет речь, было естественным ответом на глубокую внутреннюю потребность
тогдашней русской
жизни.
Известен был святою
жизнью, ездил в Орду, помогал устраивать
тогдашние дела и подписался под одною грамотой, а снимок с этой подписи я видел.
Отец был, по
тогдашнему времени, порядочно образован; мать — круглая невежда; отец вовсе не имел практического смысла и любил разводить на бобах, мать, напротив того, необыкновенно цепко хваталась за деловую сторону
жизни, никогда вслух не загадывала, а действовала молча и наверняка; наконец, отец женился уже почти стариком и притом никогда не обладал хорошим здоровьем, тогда как мать долгое время сохраняла свежесть, силу и красоту.
Отец их, Захар Капитоныч Урванцов, один из беднейших помещиков нашего края, принадлежал, подобно Перхунову, к числу «проказников», которыми, за отсутствием умственных и общественных интересов, так торовата была
тогдашняя беспросветная
жизнь.
Мои московские впечатления стали с этого дня еще разнообразнее. Он возил меня к своим родным и знакомым, и я вкусил немного
тогдашней московской
жизни в домах, где принимали.
Точно так же и петербургские зимы за тот же период сказались в содержании первого моего романа, написанного в Париже уже в 1867 году,"Жертва вечерняя". Он полон подробностей
тогдашней светской и литературной
жизни.
Тогда, да еще при
тогдашнем хорошем курсе,
жизнь в Лондоне не только казалась, но и была действительно дешева — дешевле парижской, если прикинуть к ней то, что вам давали в Лондоне за те же деньги.
К 1865 году (когда"Библиотека"уже висела на волоске) хорошего романа в портфеле редакции не было. И я уехал в Нижний писать"Земские силы". Их содержание из
тогдашней провинциальной
жизни показывало, что я достаточно в эти четыре года (1861–1864) видел людей и новых порядков.
Тогдашнее студенчество, состоявшее почти сплошь из французов, более веселилось и"прожигало"
жизнь, чем училось. Политикой оно занималось мало, и за несколько лет моего житья в Париже я не видал ни одной сколько-нибудь серьезной студенческой манифестации. Оно и не было совсем сплочено между собою. Тот студенческий"Союз", который образовался при Третьей республике, еще не существовал. Не было намека и на какие-нибудь"корпорации", вроде немецких.
Да если бы я и хотел этого (а такого желания у меня решительно не было), то мне и некогда было бы в такой короткий срок (от января до октября 1861 года) при
тогдашней моей бойкой и разнообразной
жизни устроить себе такой патронат.
В университет я заглядывал на некоторых профессоров. Но студенчество (не так, как в последние годы) держало себя тихо и, к чести
тогдашних поколений, не срамило себя взрывами нетерпимого расового ненавистничества. Университет и академические сферы совсем не проявляли себя в общем ходе столичной
жизни, гораздо меньше, чем в Париже, чем даже в Москве в конце 60-х годов.
В философском смысле я приехал с выводами
тогдашнего немецкого свободомыслия. Лиловый томик Бюхнера"Kraft und Stoff"и"Kreislauf des Lebens"(Круговорот
жизни) были давно мною прочитаны; а в Петербурге это направление только что еще входило в моду. Да и философией я, занимаясь химией и медициной, интересовался постоянно, ходил на лекции психологии, логики, истории философских систем.
Весь этот развал сезона дал мне вкусить
тогдашнюю столичную
жизнь в разных направлениях. В писательский мир я уже был вхож, хотя еще с большими пробелами, в театральный также, публичные сборища посещал достаточно.
Да и помимо того, разве такого"россиянина", в какого складывался Тургенев еще к 40-м годам, могла захватывать
тогдашняя русская
жизнь?
С замыслом большого романа, названного им"Некуда", он стал меня знакомить и любил подробно рассказывать содержание отдельных глав. Я видел, что это будет широкая картина
тогдашней"смуты", куда должна была войти и провинциальная
жизнь, и Петербург радикальной молодежи, и даже польское восстание. Программа была для молодого редактора, искавшего интересных вкладов в свой журнал, очень заманчива.
Да и старший мой дядя — его брат, живший всегда при родителях, хоть и опустился впоследствии в провинциальной
жизни, но для меня был источником неистощимых рассказов о Московском университетском пансионе, где он кончил курс, о писателях и профессорах того времени, об актерах казенных театров, о всем, что он прочел. Он был юморист и хороший актер-любитель, и в нем никогда не замирала связь со всем, что в
тогдашнем обществе, начиная с 20-х годов, было самого развитого, даровитого и культурного.
Давали балет"Армида", где впоследствии знаменитая Муравьева исполняла, еще воспитанницей, роль Амура, а балериной была Фанни Черрито. Я успел побывать еще два раза у итальянцев, слушал"Ломбардов"и"Дон-Паскуале"с Лаблашем в главной роли. Во всю мою
жизнь я видел всего одну оперу в современных костюмах, во фраках и, по-тогдашнему, в пышных юбках и прическах с большими зачесами на ушах.
Нравы закулисного мира я специально не изучал. В лице
тогдашней первой актрисы Ф.А.Снетковой я нашел питомицу Театрального училища, вроде институтки. Она вела самую тихую
жизнь и довольствовалась кружком знакомых ее сестры, кроме тех молодых людей (в особенности гвардейцев, братьев Х-х), которые высиживали в ее гостиной по нескольку часов, молчали, курили и"созерцали"ее.
Помяловский заинтересовал меня, когда я еще доучивался в Дерпте, своими повестями"Мещанское счастье"и"Молотов". Его"Очерки бурсы", появлявшиеся в журнале Достоевских, не говорили еще об упадке таланта, но ничего более крупного из
жизни тогдашнего общества он уже не давал.
Зимнего Петербурга вкусил я еще студентом в вакационное время в начале и в конце моего дерптского студенчества. Я гащивал у знакомых студентов; ездил и в Москву зимой, несколько раз осенью, проводил по неделям и в Петербурге, возвращаясь в свои"Ливонские Афины". С каждым заездом в обе столицы я все сильнее втягивался в
жизнь тогдашней интеллигенции, сначала как натуралист и медик, по поводу своих научно-литературных трудов, а потом уже как писатель, решившийся попробовать удачи на театре.
Не думаю, чтобы они были когда-либо задушевными приятелями. Правда, они были люди одной эпохи (Некрасов немного постарше Салтыкова), но в них не чувствовалось сходства ни в складе натур, ни в общей повадке, ни в тех настроениях, которые дали им их писательскую физиономию. Если оба были обличители общественного зла, то в Некрасове все еще и тогда жил поэт, способный на лирические порывы, а Салтыков уже ушел в свой систематический сарказм и разъедающий анализ
тогдашнего строя русской
жизни.
Старуха — жена однодворца в игре Талановой вышла посуше, чем у Линской; но зато — по бытовому тону и говору — настоящий тип из
тогдашней деревенской
жизни.
Затем, университет в его лучших представителях, склад занятий, отличие от
тогдашних университетских городов, сравнительно, например, с Казанью, все то, чем действительно можно было попользоваться для своего общего умственного и научно-специального развития; как поставлены были студенты в городе; что они имели в смысле обще-развивающих условий; какие художественные удовольствия; какие формы общительности вне корпоративной, то есть почти исключительно трактирной (по"кнейпам")
жизни, какую вело большинство буршей.
"Народника", в
тогдашнем смысле, во мне не сидело; а служба посредником или кем-нибудь по выборам также меня не прельщала. Моих соседей я нашел все такими же. Их
жизнь я не прочь был наблюдать, но слиться с ними в общих интересах, вкусах и настроениях не мог.
Барский строй
жизни с военным оттенком замечал я всего больше в мельканье парных саней с пристяжками, в касках и киверах
тогдашних гусар и улан.
Мне как писателю, начавшему с ответственных произведений, каковы были мои пьесы, не было особенной надобности в роли фельетониста. Это сделалось от живости моего темперамента, от желания иметь прямой повод усиленно наблюдать
жизнь тогдашнего Петербурга. Это и беллетристу могло быть полезным. Материального импульса тут не было… Заработок фельетониста давал очень немного. Да и вся-то моя кампания общественного обозревателя не пошла дальше сезона и к лету была прервана возвращением в деревню.
Он переживал тогда полосу своего первого отказа от работы беллетриста. Подробности этого разговора я расскажу ниже, когда буду делать"resume"моей личной
жизни (помимо журнала за тот же период времени). А здесь только упоминаю о чисто фактической стороне моих сношений с
тогдашними светилами нашей изящной словесности.
То, что Ломброзо установил в душевной
жизни масс под видом мизонеизма, то есть страха новизны, держалось еще в
тогдашнем сословном обществе, да и теперь еще держит в своих когтях массу, которая сторонится от смелых идей, требующих настоящей общественной ломки.
Сколько новых знакомств и сношений принесло мне редакторство в нашей
тогдашней интеллигенции! Было бы слишком утомительно и для моих читателей говорить здесь обо всех подробно; но для картины работы,
жизни и нравов
тогдашней пишущей братии будет небезынтересно остановиться на целой серии моих бывших сотрудников.
Таким драматургам, как Чернышев, было еще удобнее ставить, чем нам. Они были у себя дома, писали для таких-то первых сюжетов, имели всегда самый легкий сбыт при
тогдашней системе бенефисов. Первая большая пьеса Чернышева"Не в деньгах счастье"выдвинула его как писателя благодаря игре Мартынова. А"Испорченная
жизнь"разыграна была ансамблем из Самойлова, П.Васильева, Снетковой и Владимировой.
Некрасов был еще в полном расцвете своего таланта, так же как и Салтыков, который тогда только и начал давать меру своего сатирического дарования и беспощадного обличения
тогдашней русской
жизни.
С высот своего credo он одинаково клеймил и осмеивал ненавистный ему дух времени, не делая исключения ни для какой партии, ни для какого направления, ни для какой стороны
тогдашней французской, в особенности парижской,
жизни.
Свои экскурсии по Лондону я распределил на несколько отделов. Меня одинаково интересовали главные течения
тогдашней английской
жизни, сосредоточенные в столице британской империи: политика, то есть парламент, литература, театр, философско-научное движение, клубная и уличная
жизнь, вопрос рабочий, которым в Париже я еще вплотную не занимался.
Что я был еще молод — не могло меня удерживать. Я уже более двух лет как печатался, был автором пьес и романа, фельетонистом и наблюдателем столичной
жизни. Издание журнала давало более солидное положение, а о возможности неудачи я недостаточно думал. Меня не смущало и то, что я-по
тогдашнему моему общественно-политическому настроению — не имел еще в себе задатков руководителя органа с направлением, которое тогда гарантировало бы успех.
Я что-то не помню, чтобы мне за всю мою
жизнь молодого писателя привелось получить подобное послание от какого-нибудь из корифеев нашей
тогдашней беллетристики.
Моим чичероне по
тогдашнему Лондону (где я нашел много совсем нового во всех сферах
жизни) был г. Русанов, сотрудник тех журналов и газет, где и я сам постоянно писал, и как раз живший в Лондоне на положении эмигранта.
Передо мною прошел целый петербургский сезон 1861–1862 года, очень интересный и пестрый. Переживая настроения, заботы и радости моих первых постановок в обеих столицах, я отдавался и всему, что Петербург давал мне в
тогдашней его общественной
жизни.
В Петербург я возвращался уже с некоторыми плюсами,в моем знакомстве с
тогдашней дворянско-мужицкой
жизнью. Но надо было торопиться. На подготовку к кандидатскому экзамену оставалось неполных два месяца.
А мои итоги как романиста состояли тогда из четырех повествовательных вещей:"В путь-дорогу", куда вошла вся
жизнь юноши и молодого человека с 1853 по 1860 год, затем оставшихся недоконченными"Земских сил", где матерьялом служила
тогдашняя обновляющаяся русская
жизнь в провинции, в первые 60-е годы;"Жертва вечерняя" — вся дана петербургским нравам той же эпохи и повесть"По-американски", где фоном служила Москва средины 60-х годов.
Казань как город, как пункт
тогдашней культурной
жизни приволжского края, уже не могла быть для меня чем-нибудь внушительным, невиданным. Поездка в Москву дала мне запас впечатлений, после которых большой губернский город показался мне таким же Нижним, побойчее, пообширнее, но все-таки провинцией.
Какую же вся эта интенсивная
жизнь тогдашнего центра русского движения вызвала во мне, посвятившем себя бесповоротно писательскому поприщу, дальнейшую"эволюцию"?
Тогда в русской опере бывали провинциалы, чиновники (больше все провиантского ведомства, по соседству), офицеры и учащаяся молодежь. Любили"
Жизнь за царя", стали ценить и"Руслана"с новой обстановкой; довольствовались такими певцами, как Сетов (
тогдашний первый сюжет, с смешноватым тембром, но хороший актер) или Булахов, такими примадоннами, как Булахова и Латышева. Довольствовались и кое-какими переводными новинками, вроде"Марты", делавшей тогда большие сборы.